Последний бой Поплавского

Средняя оценка: 8.4 (5 votes)
Полное имя автора: 
Гольдштейн Александр Леонидович

Расследование истинной судьбы Бориса Поплавского, предпринятое во всеоружии филологических знаний и поэтической интуиции.

                                                  *  *  *

 

                                                      Александр Гольдштейн

                   ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ПОПЛАВСКОГО

Согласно официальной версии, Борис Юлианович Поплавский, один из наиболее одаренных писателей первой русской эмиграции, скончался в октябре 1935 года в Париже в возрасте 32 лет в результате отравления недоброкачественными наркотиками (вариант: от чрезмерно большой их дозы). Неофициальная же версия, к которой склонялось русское общество французской столицы, трактовала событие двояко - как самоубийство или даже убийство. В пользу убийства свидетельствовало письмо некоего эмигранта грузинского происхождения, который явился партнером Поплавского в его финальном наркотическом путешествии на край ночи. Автор письма сообщал своей невесте, что решил умереть, а для преодоления страха нуждается в компаньоне, которым станет некий ничего не подозревающий молодой человек. Как утверждает в своей диссертации «Воображаемая вселенная Бориса Поплавского» (1981) Элен Менегальдо, 8 октября поэт встретился со своим таинственным грузинским знакомцем и предпринял совместно с ним «эксперимент» (возле развалин римской арены Лютеции), продолжив его уже у себя на квартире - на улице Барр, в убогом павильоне номер 76-бис, расположенном на крыше гаража фирмы «Ситроен». Соблазнитель Поплавского умер в тот же вечер, поэт скончался наутро, причем, как уверяли потом некоторые друзья Бориса, героин был подменен ядом, о чем сам Поплавский, ранее к наркотикам не прибегавший и потому в данной сфере неопытный, нимало не догадывался.
Еще больше сторонников имела версия самоубийства, с очевидностью подтверждавшаяся тяжелыми предсмертными обстоятельствами и настроениями поэта. Нищета явилась уделом, разумеется, не одного Поплавского, но целого «незамеченного поколения» (определение Варшавского) молодых изгнанников, выросших на асфальте чужих европейских мегаполисов и, в отличие от «старших», на которых они были в обиде, не успевших насладиться жизнью при старом русском режиме. То была, заметим, не бедность, а именно горчайшая нищета, каковая, по вещему слову папаши Мармеладова, являет собой несомненный «порок-съ», но и эти жалкие условия жизни Поплавский в конце концов научился бы (и действительно научился) - переносить, если бы к ним не примешивались совсем уже унизительные разочарования литературного свойства. «Но что, собственно, произошло, - писал Поплавский, - в метафизическом плане, оттого, что у миллиона человек отняли несколько венских диванов сомнительного стиля и картин нидерландской школы малоизвестных авторов, несомненно, поддельных, а также перин и пирогов, от которых неудержимо клонит к тяжелому послеобеденному сну, похожему на смерть, от которого человек восстает совершенно опозоренный?»
В самом деле, решительно ничего. Ну реквизировали пару-тройку диванов, целее будут.
Но что делать, скажите на милость, если вы годами пишете необычные, тонкие стихи и все вокруг признают ваш замечательный дар, а печатать их соглашаются гомеопатическими дозами, один куцый прижизненный сборинк, да и тот варварски искореженный людьми, пошлейшие вкусы которых способны довести до отчаянья? Как, черт возьми, прикажете поступать, если вы автор двух оригинальных, артистичных романов (впервые они были полностью опубликованы только в прошлом - 1993 - году!), обреченных скитаться в разрозненных повременных выдержках, - когда уже все генералы всех разгромленных доблестных воинств пошли по девятому мемуарному кругу, все березки невозвратной земли не раз и не два обмазаны ностальгическими выделениями, все юнкера поименно вспомянуты, а курсистки эротически оплаканы, когда для любой стародевичьей или казачьей макулатуры находился издатель, и только Поплавского годами, как баснями соловья, кормили обманными обещаниями о каком-то неведомом доброхоте, может, в Париже, а, может, в Берлине - вот он уже появился вдали, - который непременно вывалит из кармана недостающие полторы тысячи франков - несбыточные, недостижимые деньги.
В посмертно опубликованных «Дневниках» Поплавского, в которые потом с рассудочным сокрушением вчитывались знаменитые философы и критики эмиграции, находя в сих горячечных и печальных страницах подтверждение своим концепциям современной души с ее искренней лживостью и лживой искренностью, мы находим такие строки: «Три дня отдыха, три дня несчастий, полужизни, полуработы, полусна... Мертвый, навязчивый карточный хаос до утра, до изнеможения.
Муки, мания преследования, мания величия, планы равнодушия и мести, темные медитации сквозь гвалт и топот дома, при сиротливо открытой двери на по-осеннему тревожное, яркое небо... Жаркий день, истерика поминутно то надеваемого, то снимаемого пиджака, и медленный, чуть видный возврат из переутомления в жизнь, сквозь недостаток храбрости, величия, торжественности, обреченности». И еще: «Жизнь буквально остановилась. Сижу на диване и ни с места, тоска такая, что снова нужно будет лечь, часами бороться за жизнь среди астральных снов. Все сейчас невозможно, ни роман, ни даже чтение. Глубокий, основной протест всего существа: куда ты меня завел? Лучше умереть».
Такие признания естественным образом рифмуются с версией самоубийства, хотя Поплавский, в отличие от некоторых проклятых поэтов столетия, не был одержим суицидальным неврозом: приступы тяжелого сплина, тоски и тревоги происходили у этого мистика и превосходного спортсмена на фоне свойственного ему языческого жизнелюбия, едва ли эту страсть к жизни изничтожая дотла.
В 1986 году в журнале «Синтаксис» (№16) была напечатана заметка поэта и прозаика Ильи Зданевича (это о нем, между прочим, Виктор Шкловский сказал в начале 20-х, что если в искусстве не быть Пушкиным, Расином и Гете, то стоит быть только Зданевичем), окончательно, по мнению некоторых комментаторов, проясняющая обстоятельства смерти поэта. Вот из нее отрывок: «Мистицизм, нищета, сомнительные знакомства, быть может, отчаянье. Последние две недели я встречался с Борисом каждые две недели в мэрии, куда он приходил за получкой пособия - семь франков в день, от которого, по его словам, «болели десны», и в вечерней библиотеке, где он штудировал немецкую философию, которая хороша на сытый желудок. Какие-то богатые знакомые таскали его по кабакам, в качестве приправы. Однажды он попросил у них помощи. Они отказали, но зато посоветовали попробовать героин. Когда в заключительный вечер обнаружились признаки отравления - отравление порошками было случайным - и Поплавского вздумали было отправить в лечебницу, он вознегодовал: случай станет известным полиции и его, несомненно, за это лишат драгоценного пособия. Он, мол, и так отоспится. Карета скорой помощи повернула обратно. Но поутру Поплавского уже нельзя было разбудить». Кажется, все стало ясно спустя десятилетия: Зданевич хорошо знал погибшего, и ни у кого сейчас нет оснований не доверять свидетельству заумника «Ильязда», столь классически, столько горестно ясного в рассказе о жизни и смерти. Рискну, однако, это недоверие выразить - но только не Зданевичу. Я сомневаюсь в самом ФАКТЕ СМЕРТИ Поплавского в октябре 1935 года. Но даже если не отваживаться на столь крайнее суждение, легко заметить, что, поистине, если бы этой смерти не было, ее следовало бы выдумать, потому что парижская литературная эмиграция в такой смерти нуждалась, она ее поджидала с якобы бессознательным, но нескрываемым вожделением.Эмиграция хотела жертвы, которая своим темным заревом осветила бы весь ужас русской бездомности и хоть на миг показала бы всему миру (о Поплавском несколько дней писали все парижские газеты) великие нравственные силы изгнания-послания, продемонстрировав и позор декадентского разложения, и религиозное горение мистически настроенной части молодежи, не поддавшейся буржуазному Ваалу, и драму ее богооставленности, и высоту идеалов, и люциферианскую гордыню их поругания, и еще много, много другого. Эмиграция требовала жертвы, в которой еще раз могла бы оплакать собственную судьбу, чтобы тут же от этой судьбы откреститься, в ней себя не узнав, и все это - на любой вкус и цвет - с подарочной легкостью обретала в мертвом Поплавском, а он отныне лежал, доступный всеобщему поминальному обозрению, подобно отвоеванному ахейцами у троянцев телу Патрокла.
Тризна началась тотчас же, ибо медлить было уже невтерпеж, и погребальный лиризм свирепствовал с таким вдохновенным античным сладострастием, что отзвуки тогдашних заплачек и причитаний и сегодня звенят в ушах читателй мемуаров, статей и поэм. Кто же из них, в самом деле, не помнит, как Мережковский произнес, а Георгий Адамович подхватил-записал, что для оправдания эмигрантской словесности на всевозможных будущих судах с лихвой достаточно и одного Поплавского, и как проникновенно и скорбно сказал о нем Ходасевич, и какой дивной элегической формулой несколько позже взял его в оборот-переплет необъятной своей поэмы Николай Оцуп - так она и прилипла навечно, и пошла гулять с ним по свету, будто тень от тени в Аиде.
Смерть Поплавского была нужна очень многим. Еще больше в ней нуждался он сам. В своей мнимой, конечно же, смерти. Его жизнь, свернувшись безысходными кольцами повторения, требовала не взаправдишной гибели, а обновления, бегства, отказа от прошлого - прямиком в Иное. И отчего бы ему не поступить именно так, неужели он сам, опытный диалектик душевных движений, не предвкушал этот фехтовальный и гимнастический выпад, воображал я, не имея на сей счет никаких доказательств, кроме смутной потребности в правильном продолжении чужой биографии, - так шахматный дилетант порой видит со стороны выигрывающий план атаки, который не может отыскать за доской чемпион. Так мне всего лишь казалось. Только казалось. До тех пор, пока... Но обо всем по порядку.
Кто смотрел последний фильм Пьера Паоло Пазолини «Сало и 120 дней Содома», тот, может быть, вспомнит зафиксированный в нем необычный для кинематографа жест - список авторов и сочинений, которые помогли режиссеру в истолковании текстов маркиза де Сада. В двух последних строках этого сплошь французского философски-художественного перечня, ныне, с опозданием на несколько десятилетий, распечатанного и по-русски, выражается особая благодарность некоему господину А.Б., устное общение с которым было исключительно плодотворным для автора фильма. Кто таков этот загадочный А.Б. (уж не пародия ли он?), я, понятное дело, не знал и не слишком интересовался, покуда не встретился с ним в посмертно напечатанных «Дневниках» Пазолини, вздрогнув от внезапной догадки и не решаясь в нее поверить. «Дневники», изданные в Италии в 1987 году и год спустя опубликованные по-английски издательством «Пикадор», сенсацией против ожиданий не стали и прошли сравнительно скромно, еще раз подтвердив простое, как мычание, обстоятельство, что всецело коммерческий рынок, какое бы громкое имя ни угодило в его тенета, реагирует, подобно умной белой крысе, лишь на строго определенные раздражители, а прочие оставляет без внимания. Пазолини так и не раскрыл имена своих подозрительных гомосексуальных партнеров, что, по мнению исследователей, могло хотя бы отчасти прояснить причину его таинственного убийства, ограничившись безликой алгебраической номинацией - «Икс», «Игрек», «Зет» (пару раз в тексте промелькнул какой-то приблатненный «Нино», чтобы вскоре издевательски трансформироваться в «Нино-второго», совершенно неотличимого от прототипа), и вообще оказался весьма сдержан в живописании этой стороны свое жизни. Основная тем пазолиниевских клочковатых, нерегулярных записей - болезненный, мало понятный мне в своем фактическом содержании (английский комментарий лишь усугубляет невнятицу) самоанализ, скорее католического, нежели марксистского толка, а также немолчный, как море, разговор с телом Италии, с ее коммунизмом, религией, городами, диалектами ее языка. В отличие от публицистики автора, его тайные записи большей частью грустны и неагрессивны. Кроме того, некоторые из них представляют собой что-то вроде лирических опытов-стилизаций в духе житийных историй или гурджиевских «встреч с замечательными людьми».
На 238-й страницу английского издания, ближе к концу книги и жизни, и появляется таинственный А.Б., специально приехавший к Пазолини ранней осенью 1974 года на съемки упомянутых «120 дней Содома». К удивлению пазолиниевской группы, знавшей одержимость мастера во время работы, этому неизвестно откуда взявшемуся пришельцу - было ему за 70, выглядел он болезненно и явно не придавал большого значения одежде - удалось завладеть вниманием артиста и стать его собеседников в течение двух послесъемочных вечеров. В старике, записал Пазолини, было тяжелое притягивающее обаяние, помноженную на почти простодушную доверчивость сильного ума и чувства - сочетание, которому режиссер и поэт противиться не пожелал. Цель визита была заявлена с обезоруживающей откровенностью и несколько старомодным изяществом комплимента: «На склоне дней воочию увидеть в работе художника, единственного, кто обладает сегодня страстью и умеет сделать доподлинно зримой область эмоции и поступка. Ну разве что, дабы вы не почли меня за льстеца, я мог бы назвать еще одного, на сей раз восточного, а не западного мастера, но его судьба, как вам известно, сложилась слишком печально и общение с ним для меня недоступно». Итальянская речь незнакомца была свободной, но, по тонком замечанию лингвистически чуткого Пазолини, словно являла собой палимпсест: под верхним, итальянским слоем прослеживался не только французский - этим языком, по признанию визитера, он владел гораздо уверенней, но и как будто еще одно, неведомое Пьеру Паоло наречие, возможно экзотическое и даже славянское. Имя свое он странным образом сообщить отказался, сославшись на то, что оно все равно ничего не скажет собеседнику, но назвал литеры - те самые А.Б., которыми он время от времени подписывает свои публикации во французской печати, сейчас все более редкие.
Тут Пазолини, хотевшему было сперва вежливо выпроводить старика, стало по-настоящему интересно: под сенью именно этих инициалов прятался автор трех десятков больших нашумевших статей, появившихся в 60-е годы на легендарных страницах «Кайе де синема» и «Тель Кель» - ни та, ни другая редакция не располагала сведениями о сочинителе, но обе исправно печатали все, что он присылал. Эссеистика А.Б. на темы кино и в целом - современной культуры, подобно любому программному соединению некомбинируемых элементов, была острой, как бритва, и будоражащей, как начало любви. Продуктивный в те годы метод разбора, почерпнутый из семиотики, вступал в этой во всех отношениях критической прозе в диковинную реакцию с пламенной моралистической публицистикой, блестящей, проницательной и непредставимой в указанных изданиях; впечатление же было такое, как если бы страстью к структуральной технике мысли внезапно воспылал Шарль Пеги. Но и беллетризованная, вся в кавычках иронии и безответственности, семиотика, и огнепальная, тоже, впрочем, не без двусмысленности, культур-критика заключали в себе нечто неизмеримо большее - ядро ореха этой возбужденной мысли: в высшей степени редкий духовный опыт автора, которому как будто были внятны многие тайны, но ими он не желал делиться, а только безжалостно разжигал любопытство, говоря о собственной смерти, или смене личин, или бесцельной красоте перемены участи, словно о виденном и пережитом. Странный опыт принимал под пером незнакомца религиозные и даже мистические очертания, но иногда в статьях обнаруживали себя очень расчетливо поставленные на видное место суждения откровенно циничные и безблагодатные. Причем то был не специальный религиозный цинизм, род благочестивого юродство пред Господом, а сущая бездна неверия ни во что, намекавшая - опять-таки - на невидимую миру глубину испытания, его болезненный и несказаный характер. Попросту говоря, записал Пазолини не без уважительного ехидства, именно эта прелестная стилистическая и эмоциональная игра в некую тайну обеспечивала ему несколько лет назад изрядное число почитателей, но, во-первых, такая игра не может быть долговременной, а во-вторых, зачем ему слава, отшельнику и невидимке?
- Помимо статей я написал два французских романа и книжку боксерских, «файтерских», очерков. Не исключено, что все это будет вскоре кем-нибудь напечатано, ведь мне следует торопиться, да к тому же всегда везло с публикациями. Но больше всего времени отнимает у меня продолжение «Дневника», впрочем, уже не по-французски. Кое-какие страницы из него были заочно напечатаны мною лет 35 назад и даже вызвали резонанс.
- По-русски? По-польски? По-чешски? - спросил Пазолини.
- Ваша проницательность не знает границ, - спокойно ответил собеседник.
 

  (окончание здесь http://www.pergam.pergam-club.ru/book/4793 )

 

                            

 

Информация о произведении
Полное название: 
Последний бой Поплавского
Дата создания: 
1994
История создания: 

Из книги эссе и рассказов "Расставание с Нарциссом" (1997)

Ответ: Последний бой Поплавского

заслуживаю пойнта. сканера у меня нет, пришлось перепечатывать. наверняка есть ошибки, если кто увидит, исправьте.

Ответ: Последний бой Поплавского

Заслуживаете, как всегда! )

Ответ: Последний бой Поплавского
хм... а текст где? поискала в сети, мало ли, вдруг появился... не появился. 
Ответ: Последний бой Поплавского

в Сети нет. в ближайшее время восстановлю все тексты Гольдштейна.

Ответ: Последний бой Поплавского

все, можно читать.

Ответ: Последний бой Поплавского

спасибо! )))))

\\животно,
\\животно, салом, калом, спермой, самим мазаньем тела по жизни, хромотой и скачками пробуждений, оцепененья свободы, своей чудовищности-чудесности”\\

Даа, а Пазолини вот так же вот снимал...